Ныне отпущаеши раба Твоего…

20 фeврaля 2017 гoдa нa 98-м гoду жизни oтoшeл кo Гoспoду мнoгoлeтний дуxoвник Трoицe-Сeргиeвoй Лaвры aрxимaндрит Кирилл (Пaвлoв). Стaтья мoнaxини Eвфимии (Aксaмeнтoвoй) пoсвящeнa пaмяти oтцa Кириллa и приурoчeнa к сoрoкoвoму дню с мoмeнтa eгo кoнчины.
Изнуритeльнoй, зaтянувшeйся нa дoлгиe тринaдцaть лeт бoлeзнью oтeц Кирилл, кoнeчнo жe, пoдгoтaвливaл нaс к свoeму уxoду — слишкoм уж всe мы нуждaлись в бaтюшкe, слишкoм льнули к нeму душoю, чтoбы лишиться eгo в oднoчaсьe. Знaкoмыe врaчи дaвнo и сeрьeзнo прeдупрeждaли: здoрoвьe eгo нa прeдeлe, нa тoнeнькoм, eдвa трeпeщущeм вoлoскe, eщe нeмнoгo — и oбoрвeтся нeпoпрaвимo. И в пoслeдниe гoд-двa пeрeд инсультoм этo стaнoвилoсь всe oчeвиднee: рeзкo снизился слуx, движeния eгo, нe суeтливыe, нo всeгдa стрeмитeльныe и лeгкиe, смeнились нa бoлee мeдлитeльныe, oстoрoжныe. Oн сильнo ссутулился, a взгляд… Этoт устaлый взгляд, oстaвaясь нeизмeннo дoбрoжeлaтeльным и щeдрым нa лaску, всe бoлee кaзaлся сoсрeдoтoчeнным нa чeм-тo внутрeннeм, внeврeмeннoм. Нe привыкший пoкaзывaть ни свoиx сoстoяний, ни, тeм бoлee, дуxoвныx пeрeживaний, бaтюшкa всe чaщe нe мoг сдeржaть слeз нa прaвилe. Дa и сaмo прaвилo, клaссичeскиe три кaнoнa с aкaфистoм, ужe пeрeстaл читaть вo врeмя вeчeрнeй прoгулки, кaк былo зaвeдeнo в Пeрeдeлкинe, a прoсил прoчтeния кeлeйнoгo — лeгчe сoбрaть внимaниe. Гдe-тo внутри, в клeти свoeгo сeрдцa, oн слoвнo гoтoвился к чeму-тo oчeнь вaжнoму, oтвeтствeннoму.

…Нeсoвмeстимый с жизнью инсульт — тaкoв был пригoвoр мeдикoв. Изряднo прoмeрзшиe вo фрoнтoвыx oкoпax лeгкиe дoлжны были сыгрaть свoю рoкoвую рoль в угaсaющeй жизни стaрцa. Тaк oбычнo и бывaeт: прикoвaнный к пoстeли чeлoвeк eсли и живeт eщe какое-то время, то ровно до той поры, пока не дадут сбой его легкие, нуждающиеся в движении. Это и подводит последнюю черту. Но его ситуация не стала «обычной», как не был «обычен» в своей премудрой простоте и он сам.

Первые месяцы после инсульта. Парализация всей левой стороны, высокая температура, батюшка часто бредил. Казалось, болезнь украла нашего духовника, навсегда и непоправимо изменив его внешний облик, исказив и двигательные, и речевые функции. И вот мы, испуганные и растерянные, в какой-то момент спрашиваем о том, где бы он хотел быть погребенным, если день смерти окажется не за горами.

 — У меня есть начальство, чтобы думать об этом, — вдруг произносит он в свойственной ему рассудительной манере, даже с какою-то полуулыбкой на лице: чудаки, мол, нашли, о чем переживать. И мы внутренне ликуем — вот он, наш батюшка, прежний! Никуда не делась спокойная взвешенность его суждений, никакой инсульт, никакая немощь, обнажая сокровенные тайники его души, не откроют нам и впредь ничего такого, что противоречило бы его иноческому смирению.

Вспоминается случай из середины 90-х, когда знакомые пригласили батюшку в небольшую заграничную поездку. Он находился тогда в Переделкине и, прежде чем дать ответ приглашавшим, позвонил «начальству» в Лавру — своему отцу-наместнику. Наместник был в отъезде по делам, и отец Кирилл отправился за благословением к настоятелю здешнего подворья. Когда же и того не оказалось на месте, батюшка почтительно и с благодарностью за приглашение отказался от «самовольной» поездки, хотя никто – ни наместник, ни настоятель – не воспрепятствовал бы такой поездке из уважения к личному желанию старца.

В таких «мелочах» — весь отец Кирилл.

Потому-то с такой благородной покорностью примет он свои последние испытания болезнью и лишь скажет нам ободряюще: «Делайте то, что велят врачи». Больше он никак не комментировал происходящее, только безмолвно повиновался и терпел. А терпеть было что: бесконечные капельницы, процедуры, врачебные обходы, хлопоты медсестер и наши хлопоты, имевшие целью обеспечить правильное питание, уберечь от коварных пролежней, соблюсти нормы гигиены. Временами эти первые восемь месяцев (особенно в отделении реанимации) казались пыткой. Напряжены и взволнованы были все — и медики, и лаврская братия, и мы, сестры, хлопочущие у его кровати, и просто люди, переживающие за своего дорогого наставника. Ведь смерть действительно стояла рядом, буквально дышала в затылок. Но спасала эту крайне напряженную ситуацию, думается, вовсе не наша любовь к батюшке, а именно его большая любовь. Прежде всего — любовь и преданность Христу, которая давала отцу Кириллу силы принимать все, как от Божией руки, любить и жалеть всех нас.

Нам же служила огромным подспорьем в те первые труднейшие времена его кротость, какое-то глубинное целомудрие во всем. Он ни разу ничем не попрекнул нас, не выразил раздраженного недовольства. Как-то мы даже сами попросили его быть менее сдержанным и дать волю эмоциям, если это способно обеспечить ему вполне объяснимое человеческое удовлетворение. «Но как же вы? – недоуменно возразил батюшка. – Ведь вы не железные!» Он совсем не думал о себе, просто не умел этого делать. Понимая, насколько деликатно и слаженно должна организовываться теперь ситуация вокруг его одра, он мудро самоустранился, не желая повелевать или указывать. Так он поступал всю свою жизнь, а теперь как будто уступил и само свое тело, доверил Богу управить ситуацию в нужное русло, вразумить всех нас, тем более что каждому человеку нужен свой срок для понимания многих вещей.

Это кроткое самоустранение, как показало время, было мудрым решением, ведь оно и стало фундаментом, на котором построился многолетний мир между всеми нами.

Сила духа в едва живом его теле не угасала: первые пять-шесть лет батюшка еще достаточно активно контактировал с внешним миром, следил за нашим душевным состоянием, подбадривал, когда чувствовал, что уныние или усталость одолевают. Он и шутил, и искренне радовался приездам посетителей, братии; ночами мы наблюдали, как слабенькая правая рука его возносится для крестного знамения — он поминал, как сам признавался, «всех тех, кто просит об этом». Порой удрученно вздыхал: «Я уже не могу быть полезен людям». Тут он ошибался: он оставался полезным и невероятно нужным в любом состоянии.

Многих согревала сама мысль о том, что в Переделкине по-прежнему живет и молится отец Кирилл.

Один или два раза за все тринадцать лет он попросил «хлебушка». Воспоминания об этом разрывают сердце. Старец должен был питаться через специальную стому в желудке, при нарушении глотательной функции это было единственным условием нормального функционирования его организма. Только причащался батюшка через уста, принимая Кровь Христову. Обычный же прием пищи оказался уже невозможен. И, видимо, когда батюшке становилось совсем трудно, человеческое желание ощутить во рту вкус хлеба согревало его. Мы не могли исполнить это желание, со слезами объясняя ему причину. Он все понимал. Да и просил-то шепотом, едва слышно, с нежностью, всего дважды… И перестал — чтобы не травмировать больше нас.

А как-то мы стали свидетелями, как он говорил самому себе, не подозревая о слушателях рядом: «Смириться, смириться, надо смириться до конца».

Многие, расспрашивая о самочувствии батюшки, желали узнать от нас что-то необычайное, грандиозное, наполненное мистическими или пророческими смыслами. Не отсюда ли бесконечные слухи о каких-то его якобы предсказаниях грядущих военных бедствий и потрясений? Не отсюда ли разговоры о том, что перед смертью он предрек нечто ужасное и чуть ли не встал со своего одра? Что тут скажешь? Стоит ли опровергать тех, кто в любом случае найдет почву для своих мятущихся домыслов.

Мистическое, таинственное, конечно же, было. Мы невольно оказывались свидетелями проявлений той тонкой области духовной жизни, которую батюшка, будь он в силах, скрыл бы от посторонних глаз. Но не было в мистической жизни этого исполненного смирения и любви подвижника ничего, что поколебало бы чей-то мир, посеяло бы в сердце тревогу, смятение, страх.

Преданность своему Спасителю, дух евангельский в каждом взгляде, слове и поступке — разве не это самое главное?

К разочарованию некоторых «ревнителей благочестия», не принимал отец Кирилл и схимы, подчиняясь тут давней лаврской традиции. Он и при здоровье своем относился к разговорам о схиме с простодушной улыбкой: дескать, какой из меня схимник — целыми днями с народом, в суете. В этом простодушии, опять же, усматривалась его спокойная трезвость, нежелание искать чего бы то ни было «высокого», исключительного для себя. Зачем? Что это может прибавить лучшего к тому, что уже получает человек, приобщаясь к Слову Божию?

Зато его повседневная нагрузка в Лавре была действительно исключительной, мягко говоря, немыслимой. Бесконечные исповеди в «посылочной», где его ожидали толпы людей, окормление преподавательского состава и студентов Академии, и даже в его келье иные посетители засиживались порой до двух часов ночи. При этом отец Кирилл никогда не пропускал братский молебен, поднимаясь чуть свет, нес многие годы казначейское послушание, требующее большой ответственности и напряжения, писал бухгалтерские отчеты, сам печатал ставленнические грамоты и прочее. В общем, «тянуть четки» и запираться в келье для созерцания было некогда.

Радушие его и доброжелательность располагали к батюшке невероятно. И подчас посетителям не приходило в голову, что нужно было его попросту поберечь.

Приглашения Святейшего Патриарха почаще бывать для отдыха в Переделкине отец Кирилл принимал с благодарностью. Тем более здоровье постепенно сходило на нет, силы действительно убывали. Но и Переделкино стало местом народного паломничества: люди шли и шли к батюшке за советом, часами простаивая у ворот резиденции — принять всех желающих не всегда удавалось сразу.

Батюшка неизменно просто и добросовестно нес и в Переделкине свое послушание духовника, а все его «своеволие» выражалось только в неистребимом желании помочь кухонным сестрам справиться с послеобеденным мытьем посуды. Отказать ему в этом было невозможно… Своей готовностью услужить, радостно разделяя с нами все наши житейские превратности, он объединял и воодушевлял наш иноческий коллектив, ведь мы были взяты на послушание в Переделкино из разных монастырей. Надо ли объяснять, сколько тепла вложил он в душу каждой сестры, каким ценным примером истинного монашества стало для нас соседство с лаврским духовником! Мы никогда не видели его раздраженным, разгневанным или повышающим голос.

А еще были письма, письма и письма — бесконечные потоки человеческой скорби и недоуменных исканий.

Но были у отца Кирилла и те утренние часы, когда склонялся он над раскрытым Евангелием, и долго, вдумчиво и неспешно напитывал им свою душу. Дороги были для него эти часы. Как-то мы заметили, что над одним евангельским отрывком размышлял он несколько дней. Книга лежала у батюшки на коленях, а он то склонялся над священным текстом, то отрешенно отводил взгляд к окну, где щебетали возле кормушек непоседливые и любопытные синицы.

Так, с Евангелием в руках, и встретил он в декабре 2003 свой инсульт.

Однажды, еще до болезни, он признался, что хотел бы умереть во время исповеди. Он действительно всею душой любил исповедовать людей, «старчествовать» не любил, а исповедь считал делом наинужнейшим, радуясь, когда люди искренне каялись и день проходил плодотворно, и скорбя, когда не встречал в приходящих к нему «никакого интереса к благочестию», а только неугомонное желание получить «прозорливые» ответы.

Последние пять-шесть лет своих страданий он уже практически не говорил.

Правда, незадолго до поры молчания предупредил нас: «Спрашивайте сейчас, о чем есть необходимость спросить, иначе — уже не смогу…» Но о чем еще можно было бесконечно докучать этому страдальцу, о чем спрашивать? Разве ничему не научило нас его великое смирение и примеры христианской кротости, которые видели наши глаза?

Мы все слишком много говорили в его келье, говорили и говорили — о своем наболевшем и, казалось, таком важном, неотложном. Говорили, но порой не слышали его ответную тихую речь или считали ее слишком уж понятной и обыкновенной. Люди всегда ждут ощутимого, способного потрясти, ошеломить. Им нужны слова, много слов — слов, которые разложили бы по полочкам все в их личной судьбе, предостерегли бы от ошибок, обеспечили бы гарантированным успехом их начинания. Но ведь главное чудо совершается неприметно, за словами, за всем видимым! А в шуме своих суетливых чаяний и неумолкающих разговоров мы не умеем прочувствовать этого главного, едва уловимого, евангельского.

И вот наступило время, когда нам пришлось учиться жить в тишине его безмолвного страдания; учиться прислушиваться к своему сердцу — там, в глубине сердечной, можно было нащупать ниточки, связывающие нас воедино, найти те ответы, которые подавались душе после серьезного, тяжелого, но необходимого внутреннего труда. Тем они и были ценны.

А батюшка? Последний год был для него особенно тяжким. Он задыхался, кислородная маска требовалась ему постоянно. Приборы, помогающие его легким и бронхам делать свою работу, практически не выключались. Все чаще можно было услышать его стоны — хриплые, протяжные…

Анализы крови показывали серьезные ухудшения, и бедные наши доктора, с любовью и трепетом все эти годы следившие за самочувствием своего необычного пациента, с горечью пожимали плечами: что еще можно было сделать для нашего дорогого страдальца, который и так превзошел своим терпением все мыслимые и немыслимые рубежи человеческих возможностей?

Время его освобождения приближалось…

В день Сретенья в келье отца Кирилла была отслужена последняя литургия, батюшку причастили. Вспоминаю, как всегда проводили мы в Переделкине этот праздник вместе, пели вечерами любимые его сретенские запевы — мелодичные, содержательные, как батюшка, нацепив очки, бодро и с подъемом тянул:«О дщи Фану́илева! Прии́ди, ста́ни с на́ми и благодари́ Христа́ Спа́са, Сы́на Бо́жия». Мы сбивались, пели местами неслаженно, но праздничное воодушевление отца Кирилла, казалось, ничем нельзя было смутить. Что ему неслаженное пение, человеку, всю свою жизнь носившему на плечах нашу несуразность, никчемность, греховность, терпевшему наши разные характеры и нравы?

Вечером, в канун Отдания Сретенья, батюшка стал сильно задыхаться.

Но так случалось неоднократно, и мы надеялись, что и на этот раз все нормализуется, хрипы утихнут. В течение получаса еще совершались попытки как-то настроить приборы, поудобнее подержать кислородную маску. И вот хрипы и вправду утихли — сердце его остановилось, прекратилось дыхание. А на электронном пульсометре появилась длинная горизонтальная линия.

Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко…

Он ушел тихо и скромно… Как жил, так и ушел. Сочувствуя любому человеческому труду, он и умереть подгадал именно на Масленице — на неделе церковного календаря, которая и сама по себе предполагает щедрое угощение. И Лавра, его дорогая Лавра не подвела: люди, ради которых он жил все эти годы, были как следует накормлены на поминальной трапезе.

Великопостные дни растворили в своих глубоких богослужебных переживаниях скорбь нашей человеческой потери. И в этом также есть что-то закономерное, так родственно перекликающееся с настроением батюшки, который никогда не хотел заслонять собою главное для приходящих — Господа Спасающего. Пусть Великий пост, как и положено, будет временем нашего внутреннего обновления, нашего приуготовления к празднику победы Жизни над смертью!

Вот и весна нынче ранняя — заторопилась, словно заспешила к Великому дню Пасхи, защебетала синицами, расщедрилась на солнечные, благостные дни.

И хотя мы, по слову святителя Игнатия Брянчанинова, настолько привыкли к весеннему пробуждению природы, что «видя чудо, уже как бы не видим его», нынешний март оставить без ощущения чуда и праздника не может.

А праздник этот начался еще там, у Святых Врат монастырских, когда под протяжное «Святый Боже» и торжественный гул большого колокола гроб лаврского духовника взмыл ввысь на сильных руках братии…

И снова оказался отец Кирилл на своем месте — в Лавре, в окружении воинства иноческого. И снова среди множества народа.

К могиле его, утопающей в цветах, снова несут люди свою боль, пишут на обрывках тетрадных листков записки, бережно пряча их среди веток хвои — чтобы только батюшка прочитал… И все мы, как и прежде, равно дороги и нужны ему: митрополиты и послушники, профессора и студенты, одинокие старушки и супружеские пары, несчастные и успешные, бесхитростные и сложные, знаменитые и забытые всеми.

И так и должно быть.

Смерть, где твое жало? Ад, где твоя победа?